проза, стихи, литературная критика, отражающие честно и смело современное и вневременное
//
fiction, poetry, and literary criticism—honest and fearless, capturing both the contemporary and the timeless
поэма
1.
Руина, теряя лицо,
находит его другим.
Сначала руине к лицу
кирпичная пыль и дым.
Потом ей к лицу трава,
лишайники и кусты.
Руина всегда с лицом
в следах былой красоты.
Когда красота была
(храм, цитадель, дворец;
всё, чему больше ста,
что строил ещё отец
вашего деда), тогда
провалами рта и глаз
из будущего года
рассказывают про вас.
Когда красота — поверх
уродства былых хрущоб,
руине дарит ущерб
то, чего нет ещё –
и скромнице по плечу
легенда небывших лет.
И прошлое по лучу
в распад продевает свет.
Послушай, моя любовь,
о чём я
не говорю:
руина — такой же кров.
Владей, дорожи: дарю.
2.
Когда-то, уже давно.
Неважно, с кем и куда.
И справа, и слева — ров.
Во рвах стояла вода,
и морщилась на ветру,
и пахла не прелым, а так,
как после грозы, поутру,
в апреле пахнет сквозняк.
Дымился сумрак пяти
часов. Пятилась тьма
на цыпочках. Соловьи
уже сходили с ума —
в сирени, набравшей лист,
в пушистых серёжках ольх
трель, щёлканье, шорох, свист
и серенький быстрый порх.
Вот так и бывают одни
на свете, то есть – в раю.
Бледнеющих звёзд огни
стекались в одну зарю,
и небо, объемля нас,
само излучало свет...
...руина поймала нас
(рассказывать или нет?) —
внезапно.
Среди полей,
налево от большака,
чудовищный мавзолей
какого-то пруссака,
полтысячи лет назад
скончавшегося от ран —
не то амбар или склад,
не то языческий храм.
Вошли. Плита без лица,
зато — подробно — доспех.
Пунктиром латиница
выглядывает из прорех;
читается — «Anno Do...»,
а после — опять дыра.
Спасибо, тщеславие вдов:
для выводка крыс – нора,
чертог — для клубка ужей
приют — для нетопыря,
и кладбище мёртвых вещей,
и вот теперь — для меня —
воспоминанье.
Закрой,
не закрывай глаза —
встанет перед тобой
то, что не рассказать:
запах, в котором смесь
семени и трупья;
возможное только здесь
молчанье, когда нельзя
и слова шепнуть в простоте,
не выпустив из глубин
пандорины смыслы — те,
которые ни один —
ни выпимши, ни в бреду,
ни захандрив, ни со зла —
из нас не имел в виду,
потому что не знал;
на ощупь — в трещинах — мох,
почти как там — на груди...
Не знала я, что любовь
так связана с телом и
так страшно найти черты
любимые —
в неживом,
как первый отступ от «ты»
к уже остывшему «он»,
что ждёт через двадцать лет
(а может быть — через пять),
когда, рванувшись на свет
из сна, уже не обнять —
насквозь припасть к пустоте,
в скулу подушке — губой,
к той складке, что в этом сне
была надбровной дугой —
и, ринувшись напролом,
всей памятью — не тебя
увидеть —
наш первый дом,
укрывший нас от дождя, –
руину...
3.
Зима. Рождество. Купель
и чашу с водой святой
совсем занесла метель —
затем, что над головой
ни купола, ни стропил;
в осколках голосовиков
«...aeternam», — взывает клир,
а паства — «...stupebit mors».
Романская простота.
Когда отсутствует свод,
молитва — парок у рта —
сгущаясь, твердеет в лёд
и белым ложится на
отвалы разрытых могил —
последние письмена
о тех, кто когда-то был
насельником этой земли
и вот — растворился в ней
так полно, что не найти
ни имени, ни костей.
Обугленный, как в аду,
среди фрагментарных тел
на фреске трубит в трубу
последний, кто не улетел —
и множит его труба
стократно звук катастроф:
безмолвие, лишь у лба
и вдоль хребта холодок.
.........................................
Зелёный веймарский рай.
Триумф не лавра — плюща.
Перо голубиных стай —
как оторочка плаща
советника. Заступив
ногою за постамент,
советник всё ещё жив,
при жизни обронзовев.
Советник выходит в сад
(душица, фенхель, тимьян,
безудержный аромат
экзотов из южных стран).
Советник выходит в парк,
а в парке — столетний дуб.
Советник в его узлах
читает свою судьбу.
Осанистый в шестьдесят,
красивый, как всякий бог,
советник идёт назад —
в свой дом, где шепнёт порог
«SALVE», где лучших книг
симпозион, где друзья —
минерал и антик,
штюрмеры и князья;
где мёдом пахнет паркет
не потому, что натёрт
воском: медовый цвет
у дерева — наперечёт,
но липу, ясень, платан
тон к тону, брусок к бруску
хозяин сам подбирал.
Так пчёлы, стремясь к летку,
должны погружаться в нектар,
на лапки катать пыльцу.
Бездомья хмельной угар
приличествует юнцу;
а старец уже лицом
повёрнут к тому, что — там.
Для старости собственный дом
важнее, чем в детстве — храм.
Советник минует пруд
с кувшинками и боскет
из жимолости — и вдруг
багровый закатный свет
(оптическая игра, —
пусть так, — но игра богов),
как росчерк его пера,
когда уже текст готов,
подчёркивает деталь,
которой не видел он —
когда ж это? не вчера ль? —
достроенный павильон —
руину.
Башня? Собор?
Часовенка? —
так, фрагмент:
нечто неясных форм —
арка, антаблемент —
как новомодный стих:
вот кладбище, вот река,
вот, смиренен и тих,
с чувствами старика
юноша в цвете лет
воображает свой гроб —
непременно поэт
и слегка философ —
да напустить туман,
да в кусты — соловья,
в небе — намёком — луна,
в речке — пунктиром — струя
серебряная; ветерок
(ах, виноват: зефир);
герой свой последний вздох
вверяет ему — и мир
вместе с последним лучом,
который, впрочем, погас,
покидает, причём
вываливая на вас
всю его грязь и злость,
всё, что в нём тлен и прах...
Тьфу! — и советник трость
вонзает, как шпагу, в сердцах
выпадом в землю...
Но,
засорив его глаз,
через неделю пятно
руины — уже диссонанс,
необходимый, чтоб
гармония стала звучней;
и постепенно, не в лоб,
он признаёт за ней
право дополнить пейзаж.
Как театралу, ему
по душе антураж,
так ненавязчиво тьму
кладущий на задник; ведь
согласие — есть контраст
преодолённый; и медь
фанфар заглушает подчас
в финале симфонии тот
стыдливый треск половиц,
с которым, вручив венок,
со сцены уходит статист.
Январь. Девяносто седьмой.
Развалины кирхи в Рудау.
Герой отыграл свою роль.
И хор. И зрительный зал.
И голое поле битв —
как шахматная доска
развёрнутая, лежит
в квадратах снегов и песка.
Сравнения здесь ни к чему
с их меткостью наполовину.
Оставим их веку —
тому,
с построенной к месту руиной.
Там знают, что правда — одна,
что тьма побеждается светом,
что тень для оттенков нужна,
борьба — для победы... при этом
каков атакующий цвет,
таким и кончаются войны...
На досках истории нет
защиты. Любой, но не чёрный
противник — затем, что пойдёт
с такой же «е-2 – е-4».
По вязаной варежке — лёд:
мороз
уже двадцать четыре.
Как снег — на пустые поля,
вращаясь беззвучно и грустно,
на сердце чужая... своя
земля —
с усеченьем на «русский» —
ложится. Сплошной палимпсест:
как будто бы под штукатуркой
в Тильзите, который — Советск,
читаешь готический текст
на булочной в том переулке,
где дом твоих предков. И кот
по имени Васька с опаской
по кованой ими идёт
решётке, весёленькой краской
покрашенной нами. Цветы —
барвинок, пионы — и травы:
вот эти посеяли мы,
а эти — какая-то фрау.
И личная память — как бред,
в котором всего понемножку.
В ней битва в Рудау — поверх
студенческих дней «на картошке».
4.
Мы выросли меж руин,
и нам затеряться в них.
Сонеты на Вечный Рим,
на бренность, на нас самих
четыреста лет тому
написаны; переписать
не выйдет — да и к чему?
Посмотрим лучше на пять —
считая небо — сторон,
запомним, что довелось,
пока обветшалый дом
предчувствует скорый снос.
Премудрый! Швырни в огонь
исчёрканные листы —
тебе диктуют закон
латания пустоты:
чем резче обрублена связь,
тем чётче из пепла книг,
из арок, рухнувших в грязь,
проявится город-миф.
Блистательный Петербург...
Мистический Кёнигсберг...
Всплывёт с ключами во рту
чудесная рыба, ковчег
откроется, и с горы
какой-то грядущий Ной,
сощурясь поверх волны,
увидит перед собой
сверкающий, как кристалл,
воздвигнутый из руин,
дающих святость местам,
Небесный Иерусалим...
Но это – после.
А нам —
как в горле ком или кость,
как в ухе — «та-та-та-там»
в симфонии Людвига ван,
как в оке — зигзаг на «ни зги» —
руина.
Каменный Гость,
идущий взимать долги.
Лада Сыроватко — российский поэт, переводчик, литературовед, педагог. Кандидат педагогических наук (1997). Автор четырёх поэтических сборников и более чем 70 научных статей по проблемам истории русской и зарубежной литературы, педагогики, искусствоведения. Член Союза Российских писателей (с 2017), член Ассоциации искусствоведов (с 2023).